— Пожадничал маленько, — сказал Иннокентия, — это бывает. По неопытности.
Я прошел еще с версту и почувствовал себя совсем ни к черту. И стал через каждые десять шагов присаживаться и курить.
Иннокентичу, наверное, надоели мои бесконечные перекуры, и он сказал:
— Слышь? Дай-ко я пойду первым.
И тут Иннокентич увидел след соболя. Будь он неладен, этот соболь! Старик осторожно щелкнул пальцами — Чара кинулась к нему, забыв обо всем. И через секунду уже неслась по следу, увязая по брюхо, извиваясь, с вывалившимся языком.
На небольшой полянке стояли три разлапистых кедра и рядом сосенка, на которую соболь, конечно, никогда не полез бы: голый ствол, негде прятаться.
Я тоже осторожно снял свой мешок и перезарядил ружье.
Чара и Ральф облаивали кедры. Мы поняли, что соболь там, но не знали, на каком именно. Иннокентич выстрелил наугад, чтобы зверек показал себя. Потом и я выстрелил, но снег только осыпался от наших пуль. Соболь как в воду канул. А собаки по-прежнему сходили с ума.
Мы перестреляли все патроны. Собаки захлебывались от злости, нацелив носы на кедры. И тут я заметил, что ружье Иннокентича повернулось в сторону сосенки. Там, припечатавшись к стволу, сидел соболь и терпеливо ждал, когда мы израсходуем свои боеприпасы.
Грянул выстрел Иннокентича — зверек прыгнул вниз, как рукавичка, и нырнул под снег. Вынырнул метров за пятнадцать в стороне. Осмотрелся и снова нырнул. Наши собаки понеслись за ним, а он вынырнул и побежал в открытую. Собаки проваливались по брюхо, а он бежал как по паркету.
— Дай патрон, Васька, или сам стреляй! — крикнул Иннокентич.
— Нету, — отозвался я и сел в снег.
Иннокентич поглядел на меня и стал молча перекладывать мой груз в свой мешок.
Я прошел налегке шагов двадцать и снова упал.
Сквозь наплывавшую на глаза пелену я чувствовал рядом какую-то возню: не то медведь, не то соболи окружили меня,, не то люди ростом с ель, с белыми глазами.
Очнулся я, когда показалось зимовье. Я лежал, завернутый в куртку Иннокентича, на сбитых лыжах, под головой у меня был мешок с грузом...
Когда я был уже достаточно здоров, Иннокентич принес медвежье сердце и заставил съесть его целиком, сырым.
— Есть такое поверье, — пояснил он, — промысловиком станешь.
Добираться до поселка нужно около ста верст. Мы взяли с собой только самое необходимое: пушнину, вареной медвежатины, оружие, топор, спички и соль. По пути нам пришлось заночевать под звездами...
...В поселке сходили в баньку, попарились хорошо, побрились. И когда Иннокентич снял свою бороду, его голова стала похожа на череп, обтянутый кожей.
Первый день мы отъедались и отсыпались до упора. А утром пошли сдавать пушнину на заготпункт. И тут я подумал:
«Как же делить соболей-то? Ведь тут главный Иннокентич. Он-то и добыл их почти всех. И собаки его. Даже штаны, которые на мне, — его. Сейчас он мне покажет фигу с маслом».
Мы зашли на заготпункт Приемщица стояла за барьером и поглядывала на нас с любопытством и уважением, как всегда смотрят на вернувшегося из тайги промысловика, когда он еще не успел сдать пушнину.
И вид у Иннокентича был довольно нахальный. Папироса была прилеплена к нижней губе. Он небрежно бросил связку соболей, засверкавших на солнце, а сам повернулся к приемщице боком, как будто пушнина ему досталась даром. Он облокотился на стойку, полыхал папироской, сбил пепел на еще мокрый после мытья пол и плюнул в урну. И конечно, промазал. Стрелял он лучше, чем плевался.
Приемщица стала пересчитывать шкурки, трясла их, дула на мех, разглядывала мездру, сортировала по цветам. Иннокентич застыл в своей нагловатой позе и пачкал пол пеплом.
— На кого писать? — спросила приемщица.
— Как на кого? Пиши поровну.
Через неделю мы достаточно отъелись, и я почувствовал, что мне скучно. Я не знал причин своей тоски. Иннокентич после первых трех дней в поселке, после нормальной жизни в теплой избе с радиоприемником снова стал мрачен.
— А не вернуться ли нам, — сказал он, — соболь-то идет.
— Можно, — согласился я.
— Не скучно ли тебе здесь?
— Есть маленько.
Иннокентич задумался.
— Вот и после войны вернулся я, бог миловал, жив и здоров. Правда, землей присыпало маленько. Вернулся домой и почему-то заскучал. Дела никак не мог придумать себе. Все не тем занимался. И надоело мне все. «Буду один», — решил. В тайге-то хорошо. Думаешь о жизни, работаешь маленько, и все такое. И ты никому не мешаешь, и тебе никто не мешает. Что еще нужно! Верно, отец?
Старичок понял, что обращаются к нему, заулыбался и закивал головой.
— А хорошо, если б все люди на земле делали свое дело да не лезли друг на дружку.
— А в каких ты войсках служил?
— В разведке, однако. Тот же промысел, только зверь маленько другой.
— А что ты, Иннокентич, сердишься, когда тебя называют охотником?
— Охотник... — Иннокентич задумался, — это который по охотке ружьецом балуется, уточек убивает всяких. А придет другая охота — гармонь купит. А я — промысловик. Это моя работа, а не охота. Промысловиком я и умру. Мне, однако, за пятьдесят. А ты говоришь — охотник!
...Мы вернулись в зимовье и продолжали промышлять зверя. На третий день Иннокентича сломал радикулит. Да так сломал, что он не мог разогнуться. Так и лежал на нарах, сложившись пополам, как складной ножик. Когда я выходил к костру и оставлял его одного, он кряхтел. Да во сне кряхтел и скрипел зубами, но днем держался тихо и говорил, что ничего, все пройдет. И я понял, что шутки плохи, хотя он и бодрился.
— Послушай, Иннокентич, я тебя, пожалуй, отправлю в поселок, — сказал я.
Старик заворчал, доказывая, что все пройдет и без фельдшера. Но я его не послушался. Сбил лыжи, подвязал туда, где будет голова, мешок с продуктами, подоткнул под веревку ружье и топор, взял две коробки спичек и, как ни ворчал старик и ни грозился меня пристрелить, уложил его на лыжи и укутал потеплее в медвежью шкуру.
Две ночи нам пришлось провести под звездами...
Уже в поселке Иннокентич сказал:
— Ты, Васька, иди себе, промышляй. А я маленько очухаюсь, тоже приду. Не буду же долго болеть-то.
Пока солнце светило из-за лиственниц, все шло ничего. Но вот солнце скрылось, небо заполыхало красным огнем, я остановился у старого кострища, под искарью, и стал готовиться к ночлегу. И пока готовился, работал, мне было не страшно. А как только затрещал костер, и тьма сгустилась, и делать было нечего, спи на здоровье, меня стали одолевать непонятные страхи. Тайга была полна звуков. Я прижал к себе собак и пробовал заснуть. Но светила луна, и тени лежали от деревьев, и за светлым кругом от костра как бы собралась вся нечисть. А я — на виду, как на ладони. Я вздрагивал, просыпался, вглядывался в темноту.
Думал, что, когда рядом был Иннокентич, даже беспомощный, страшно не было. И даже когда он шел по одному путику, я по другому, все не страшно. Чувствуешь, что есть недалеко человек, который с тобой связан.
Правильно я сделал, что купил радиоприемник на транзисторах.
В зимовье я протянул антенну, чтоб лучше ловились станции, и Новый год решил встретить как следует, с музыкой.
Я нажарил мяса, разогрел три миски мороженых щей и пригласил на праздник Чару и Ральфа. Они стоили того. Вытащил бутылку вина, распечатал ее и включил приемник. В мое зимовье ворвались слова из другой жизни. И вдруг я поймал Владивосток. Там готовились к встрече Нового года. Я решил встретить Новый год с Владивостоком. Какая разница?
— Ну, братва, — сказал я собакам, — начнем с Владивостока. Что вы на это скажете?
Чара ничего не имела против. Ральф принял это предложение с восторгом и никак не мог оторвать взгляда от щей. Когда поздравили владивостокцев, получилось так, что поздравили как бы и нас. Я выпил вина, а Чара и Ральф получили по куску сахара и бодро захрустели. Потом мы перешли к щам. Мои друзья зачавкали. И так мы встречали праздник с каждым городом, двигаясь на запад. Теперь Чара и Ральф радовались уже всякий раз, когда били часы, они глядели на меня и получали по куску сахара. Они смекнули, что к чему.
Потом я прикинул, что Россия слишком велика и сахару может не хватить.
Сахар пришлось разламывать, но мои друзья все равно радовались и мелко перебирали лапами.
После встречи Нового года с Москвой запасы мои иссякли — не хватило ни вина, ни сахара.
Потом я разложил перед собой шкурки двенадцати соболей и стал вспоминать, как я добыл какого. Получилось двенадцать историй. А одну историю я придумал. Это была история, как я вернулся в поселок. По тридцатке за шкурку дадут — и то уже деньги. Можно добавить немного и купить мотоцикл. Красный. Я иду на заготпункт и небрежно швыряю соболей на стойку.
— На кого писать-то? — спрашивает приемщица.
И тут я очнулся. Я вспомнил Иннокентича.
— Как на кого? — ворчу я.— Поровну пиши!
Зачем мотоцикл? Все равно дорог нет. Жадность — это по неопытности только.
Потом я три года промышлял в зимовье, построенном в двадцать шестом году. И дров мне хватало, потому что я ошкурил деревья «для других».
А сейчас синий вечер, настоянный на звоне комара и собачьем лае. Я готовлю курсовую работу по теме «Хищник — жертва», учусь на охотоведа. Живу я у Иннокентича. Вот он опять ворчит: грозит пристрелить, если завалю экзамен. А его отец-старичок кивает головой, улыбается и говорит: «Да-да». А у порога лежит Чара и все понимает.
..........